«Как много слов ты потратил, старина Лин! Сколько раз ты убеждал меня! Сколько раз мне казалось, что сомнения уходят навсегда, что я снова могу вздохнуть спокойно и не чувствовать себя убийцей… Как все люди. Как детишки, которые играют в «марсианские прятки»… Но сомнения не убьешь хитроумной логикой».

Он положил руки на ящик и прижался лицом к прозрачному пластику.

— Кто ты? — с тоской сказал он.

Лин увидел его издалека, и, как всегда, ему стало невыносимо больно при виде этого смелого, веселого когда-то человека, так страшно сломленного собственной совестью. Но он притворился, что все отлично, как отличный солнечный день Кейптауна. Громко стуча каблуками, он подошел к Охотнику, хлопнул его ладонью по спине и нарочито бодрым голосом воскликнул:

— Свидание окончено! Я зверски хочу есть, Полли, и мы пойдем сейчас ко мне и славно пообедаем! Сегодня Марта приготовила в твою честь настоящий оксеншванцензуппе! Пойдем, Охотник, зуппе ждет нас!

— Пойдем, — тихо сказал Охотник.

— Я уже звонил домой. Все жаждут видеть тебя и слушать твои рассказы.

Охотник покивал и медленно пошел к выходу. Лин посмотрел на его согнутую спину и повернулся к стенду. Глаза его встретились с белыми мертвыми глазами за прозрачной стенкой. «Поговорили?» — молча спросил Лин. «Да». — «Ты ничего ему не сказал?» — «Нет». Лин взглянул на пояснительную табличку: «…четверорук трехпалый. Добыт охотником П. Гнедых, препарирован доктором А. Костылиным». Он снова оглянулся на Охотника и быстро украдкой написал мизинцем после слова «трехпалый»: sapiens. На табличке не осталось, конечно, ни одного штриха, но Лин поспешно потер ее ладонью.

Доктору Александру Костылину тоже было тяжело. Он-то знал наверняка, знал с самого начала…

КАКИМИ ВЫ БУДЕТЕ

Океан был как зеркало. Вода у берега была такая спокойная, что темные мочала водорослей на дне, обычно колеблющиеся, висели в глубине неподвижно.

Кондратьев завел субмарину в бухту, поставил ее впритык к берегу и сказал:

— Приехали.

Пассажиры зашевелились.

— Где мой киноаппарат? — спросил Славин.

— Я на нем лежу, — отозвался Горбовский слабым голосом. — Мне очень неудобно. Можно, я вылезу?

Кондратьев распахнул люк, и все увидели ясное голубое небо. Горбовский вылез первым. Он сделал по камням несколько неверных шагов, остановился и пошевелил носком сухой плавник.

— Как здесь хорошо! — вскричал он. — Как мягко! Можно, я лягу?

— Можно, — сказал Славин. Он тоже выбрался из люка и сладко потягивался.

Горбовский сейчас же лег.

Кондратьев сбросил якорь.

— Лично я, — сказал он, — лежать на плавнике не советую. Там всегда несметно песчаных блох.

Славин, неестественно растопырившись, стрекотал киноаппаратом.

— Сделай лицо, — строго сказал он.

Кондратьев сделал лицо.

— Прекрасное лицо! — воскликнул Славин, припадая на колено.

— Я не все понял насчет песчаных блох, — подал голос Горбовский. — Они что, Сергей Иванович, прыгают? Или могут укусить?

— Могут и укусить, — ответил Кондратьев. — Да оставь ты меня в покое, Евгений! Собирай плавник и разводи костер.

Он полез в люк и достал ведро. Славин сел на корточки и стал брезгливо копаться в плавнике двумя пальцами, выбирая щепки покрупнее. Горбовский с интересом следил за его манипуляциями.

— И все-таки, Сергей Иванович, я не все понял насчет блох.

— Они прогрызают кожу, — пояснил Кондратьев, ополаскивая ведро техническим спиртом. — И там размножаются.

— Да, — сказал Горбовский и повернулся на спину. — Это ужасно.

Кондратьев набрал в ведро пресной воды из запасов на субмарине и спрыгнул на берег. Молча и ловко он собрал плавник, разжег костер, подвесил ведро над костром и достал из своих необъятных карманов леску, крючок и коробку с наживкой. Славин подошел с горстью щепок.

— Следи за костром, — приказал Кондратьев. — Я наловлю окуньков. Я мигом.

Прыгая с камня на камень, он перебрался на большую замшелую скалу, выступавшую из воды в двадцати шагах от берега, повозился там немного и застыл. Утро было тихое, солнце, выбравшись из-за горизонта, уставилось прямо в бухточку и слепило глаза. Славин сел по-турецки у костра и стал подкладывать щепочки.

— Изумительное существо — человек, — вдруг произнес Горбовский. — Проследите его историю за последние сто веков. Какого огромного развития достиг, скажем, производственный сектор. Как расширились области исследовательской деятельности. И с каждым годом появляются все новые области, новые профессии. Вот я недавно познакомился с одним товарищем. Он учит детишек ходить. Очень крупный специалист. И он рассказал мне, что существует очень сложная теория этого дела…

— Как его фамилия? — лениво спросил Славин.

— Его фамилия… Елена Ивановна. А фамилию я не знаю. Но я не об этом. Я хочу сказать, что вот науки и способы производства все время развиваются, а развлечения, способы отдыха все остаются такими же, как в Древнем Риме. Если мне надоест быть звездолетчиком, я могу стать биологом, строителем, агрономом… еще кем-нибудь. А вот если мне, скажем, надоест лежать, что тогда останется делать? Смотреть кино, читать, слушать музыку или еще посмотреть, как другие бегают. На стадионах. И все! И так всегда было — зрелища и игры, игры и зрелища. Короче говоря, все наши развлечения сводятся в конечном счете к услаждению нескольких органов чувств. Даже, заметьте, не всех. Вот, скажем, никто еще не придумал, как развлекаться, услаждая органы осязания и обоняния.

— Ну еще бы, — сказал Славин. — Массовые зрелища и массовые осязалища. И массовые обонялища.

Горбовский тихонько хихикнул.

— Вот именно, — сказал он. — Обонялища. А ведь будет, Евгений Маркович! Непременно когда-нибудь будет!

— Так ведь это закономерно, Леонид Андреевич. По-видимому, законы природы таковы, что человек в конечном счете стремится не столько к самим восприятиям, сколько к переработке этих восприятий, стремится услаждать не столько элементарные органы чувств, сколько свой главный воспринимающий орган — мозг.

Славин выбрал из плавника еще несколько щепок и подбросил в костер.

— Отец рассказывал мне, что в его время кое-кто пророчил человечеству вырождение в условиях изобилия. Все-де будут делать машины, на хлеб с маслом зарабатывать не надо, и люди займутся тунеядством. Человечество, мол, захлестнут трутни. Но дело-то как раз в том, что работать гораздо интереснее, чем отдыхать. Трутнем быть просто скучно.

— Я знал одного трутня, — серьезно сказал Горбовский. — Но его очень не любили девушки, и он начисто вымер в результате естественного отбора. И все-таки я думаю, что история развлечений еще не окончена. Я имею в виду развлечения в старинном смысле слова. И обонялища какие-нибудь будут обязательно. Я хорошо представляю это себе…

— Сидят сорок тысяч, — сказал Славин, — и все как один принюхиваются. Симфония «Розы в томатном соусе». И критики — с огромными носами — будут писать: «В третьей части впечатляющим диссонансом в нежный запах двух розовых лепестков врывается мажорное звучание свежего лука…»

— «…В огромном зале лишь немногие смогли удержаться от слез…»

Когда Кондратьев вернулся со связкой свежей рыбы, звездолетчик и писатель довольно ржали перед затухающим костром.

— Что это вас так разобрало? — с любопытством осведомился Кондратьев.

— Радуемся жизни, Сережа, — ответил Славин. — Укрась и ты свою жизнь веселой шуткой.

— Могу, — сказал Кондратьев. — Сейчас я почищу рыбу, а ты соберешь кишки и зароешь во-он под тем камнем. Я всегда там зарываю.

— Симфония «Могильный камень», — сказал Горбовский. — Часть первая, аллегро нон троппо.

Лицо Славина вытянулось, он замолчал и стал глядеть на роковой камень. Кондратьев взял камбалу, шлепнул ее на плоский камень и вытащил нож. Горбовский с восхищением следил за каждым его движением. Кондратьев одним ударом наискосок отделил голову камбалы, ловко запустил под кожу ладонь и мгновенно извлек камбалу из кожи целиком, словно снял перчатку. Кожу и выпавшие внутренности он бросил Славину.